|
Искусство с - незапамятных времен представляло собою необычайно распространенную форму выражения человеческого духа. От времен палеолитической пещерной живописи до картин Пикассо; от воинственных танцев австралийцев до балета Петипа и Нижинского; от литургических гимнов идолопоклонников до оперы Вагнера; от текстов пирамид до романов Анатоля Франса; от дифирамбов Феспида до Рейнгардта и Гордона Крега; от псалтири до симфонического оркестра; от кромлехов и дольменов до железобетонного здания биржи, - человечество выражало в живописи, архитектуре, танцах, музыке, поэзии и прочем свои мольбы и похоть, любовь и ненависть, свой страх перед жизнью и свое взыскание мира. Все это было названо искусством. И от каменного ножа первобытного охотника до партитуры Прокофьева - хранится в музеях, галереях, архивах, изучается, описывается, классифицируется археологами, историками, искусствоведами, эстетиками, философами, педантами или энтузиастами, регистраторами или провидцами. От счетных записей Леонардо да Винчи, где он отмечает цену пуговиц, купленных им для камзола любимому ученику, до простреленного на дуэли жилета Пушкина, от анекдотов об античных художниках, рассказанных Плинием, до мемуаров Андрея Белого - искусство облекается массой побочного материала, отмечающего день, час, минуту, когда великий поэт, застигнутый в роли любовника, прятался под диваном и когда серая мразь повседневности представляла гения без ходуль площадных пьедесталов. И все это - праздничное и исподнее, великое и ничтожное, непосредственное и побочное - тяготеет над сознанием современного человека, который тщится и в линиях рельефа, изображающего дегенеративный профиль великого Эхнатона, и в dessous[*] Жорж Санд распознать таинственные пути художественного гения. Весь этот грандиозный груз, накопленный человечеством, составляет неизбежный атрибут так называемого культурного человека, своеобразное conditio sine qua non[*] европейского сознания, груз, который мы, как omnia mea mecum porto[*].
Что же собственно объединяет в одну категорию, которую мы зовем искусством, столь разнообразные явления, как Славословие царя Давида и скабрезность Декамерона, трагизм царя Эдипа и снобизм Вилье де Лиль-Адана, торжественную монументальность равеннских мозаик и пошлость рисунков Ропса? По содержанию это вещи несравнимые и совершенно различного порядка. По качеству мастерства они также далеки друг от друга, так что признак совершенства не может служить fundamentum divisionis[*] для размежевания искусства от неискусства. Совершенство - понятие относительное, спорное и лишенное устойчивости. Плохие во всех отношениях стишки Надсона и картинки Маковского ведь никто не покусится изъять из категории искусства только на том основании, что они "плохо сделаны". Критерий мастерства, как критерий оценки, применим для сравнительного сопоставления двух или нескольких памятников одной и той же стилистической категории, но для определения рода явлений не годен. Итак, ни по содержанию, ни по качеству мастерства произведения искусства не могут быть объединены в единую категорию. Есть что-то третье, что является общим всем произведениям искусства. Это третье - самодовлеющая ценность произведения искусства как такового. Эстетика выделяет вещь из огромного мира явлений, если эта вещь может приобрести ценность не утилитарного порядка. Кантовский признак "незаинтересованности" является, по существу, глубоко справедливым. Всякое произведение искусства выражает в конечном счете формулу "l’art pour l’art[*]". Когда кресло эпохи Louis XIV переносится в музей, оно теряет свое опосредствованное практическое назначение, превращаясь в художественную реликвию непосредственного значения, становясь вещью "l’art pour l’art[*]". Когда икона рассматривается как художественная ценность со стороны композиции, ритма, колорита и прочего, она теряет в глазах воспринимающего религиозное содержание, становится произведением искусства par excellence[*], переносится из храма в музей и изучается на страницах искусствоведческой литературы. Для религиозного сознания средневековья искусство, наука и философия суть ancilla theologiae[*]. В данном случае искусство лишено самостоятельности, самодовления, незаинтересованности. В данном случае церковь пользуется лишь внешними данными искусства живописи, архитектуры, музыки, поэзии и прочего, создавая религиозные концепции, которые лишь одновременно, но не обязательно могут оказаться (при эстетическом к ним отношении) вещами и искусства. Искусство само по себе выполняет в церкви служебную функцию, и, как бы ни была "прекрасна" (с какой-то эстетической точки зрения) живопись, если она не религиозна, ее церковь отвергнет не по качественному признаку, а за содержание. Так же поступает всякая тенденциозная идеология, пользующаяся формами искусства лишь как проводниками определенных идей. Само же по себе "художественное", как таковое, есть категория технического порядка, поэтому по существу безыдейно. Искусство не есть категория мировоззренческого порядка. Существование философии искусства может быть оправдано, но искусство само по себе, безотносительно к тому, проводником каких идей оно является, есть трюк, то есть акт, не оправданный ничем сторонним, акт имманентный себе, акт, внутри себя свершающий порочный круг. Искусство как форма не представляет собою философского отношения к миру. Искусство в этом смысле могло бы быть сравнено с ремеслом, с техникой. Но в том-то и дело, что техника и ремесло, не будучи мировоззренческими категориями сами по себе, являются всегда носителями чего-то иного, чему они служат лишь орудием. Техническая вещь выполняет обычно ту или иную практическую функцию, чем и оправдывает себя. Искусство есть ремесло или техника, потерявшее свое оправдание, приобретшее самодовлеющее значение, подобно вращению махового колеса, лишенного приводного ремня. Искусство - то холостой ход машины, то своеобразный perpetuum mobile[*], иначе говоря: жонглерство, акробатизм, циркачество, техника ради техники, то есть трюкачество.
Что искусство является одновременно средством выражения определенных идей и служит утилитарным (в культурном смысле) целям, подобно технике и ремеслу, не разрушает нашего определения. Как только устанавливаем мы на искусство "утилитарный" взгляд, мы переводим данное явление в категорию общекультурного значения, уничтожая его спецификум. С этой точки зрения мы сочтем безнравственным явлением произведение атеистического порядка, будь оно написано рукою самого Пушкина. Если нас поставить цензором "Гавриилиады", - мы не разрешим ее к печати. Но разве это "художественный" критерий? Разве с таким "подходом" можно создать эстетику? Если же мы, лишая эстетику философского смысла, обосновываем ее, как "науку об оценках", ради, так сказать, самих оценок, то мы утверждаем ее беспринципность, и, следовательно, и безнравственность. Эстетическая оценка, лишенная философского обоснования, похожа на пробу чая или вина, производимую ради самой пробы. Эстетика оправдана только как часть философской системы. Но в этом случае она теряет самостоятельность, переставая быть, по существу, сама собой.
Итак, искусство может быть необычайно разнообразным по содержанию идей, в нем воплощаемых, искусство может производить самое неожиданное по характеру воздействие, искусство может быть крайне разнообразным по качеству содержащегося в каждом отдельном произведении мастерства. И тем не менее то, что мы называем искусством, представляет собою деятельность "акробатического" порядка, своеобразное жонглерство, фокусничество, в существе которого лежит обман лицедейства, фальшь в глубоком смысле этого слова, надувательство и дурачество по сути своей, или некоторая детскость и наивность, присущие игре. Всякий деятель искусства, по существу, - актер, лицедей, обманщик, миметист. Платоновское определение искусства как mimesis’a[*][1] - глубоко справедливо и вскрывает истину в ее основе. Образ, - эта существеннейшая стихия искусства, - разве не есть лицедейство в широком смысле слова и mimesis[*] по отношению к природе? Всякий художник, о чем бы и как бы он ни говорил, облекает свои мысли и чувства в образ-маску и в этой маске выступает на подмостках. Самого художника мы обычно не видим. Нашему восприятию предстоит не Шекспир, а Отелло, Лир, Гамлет, Офелия, Цезарь, Мальволио и прочие. Где же сам Шекспир? Он во всех созданных им образах вместе и ни в одном из них - в частности. Шекспир - великий и ловкий мим, жонглерски меняющий маски и никогда не показывающий нам своего лица. И недаром спор об авторстве пьес, названных его именем, не имеет никакого принципиального значения. Аристотель оценивал достоинства драматического произведения в зависимости от того, сколь ловко скрыл свое лицо автор[2]. Если из-под многочисленных масок, которыми жонглирует поэт или драматург, постоянно выступает натуральное, не загримированное лицо автора, то его произведение теряет, по Аристотелю, значительную долю художественности. "Отступления", имеющиеся в "Войне и мире", где Толстой говорит от своего лица, оставляя в стороне маски Пьера Безухова, Андрея Болконского, Наташи и прочих, обычно критиками считаются "нехудожественными" страницами, нарушающими единство произведения искусства.
"Миметистом", по существу, является и живописец, и скульптор, и музыкант, словом всякий деятель искусства, над какими бы формами он ни работал и с каким бы материалом ни имел дела. Даже в философском диалоге в некоторой мере имеются элементы mimesis’a[*]. Недаром сочинения Платона считаются до известной степени причастными искусству по своей форме. Но из всех искусств, где этот принцип "лицедейства" выражен со всей обнаженностью, самым ярким является театр, самое лживое, самое надувательское, самое непосредственное, самое наивное, первобытное и, одновременно, самое сатанинское из искусств. Недаром церковнослужителям запрещается посещение театра, невзирая на содержание представляемых пьес[3]. С театральной ареной связаны и трагические исторические воспоминания: она обагрена кровью мучеников-христиан[4].
На сцене автор, как определенная человеческая индивидуальность, отсутствует. Мы видим лицедея в маске. Мы присутствуем при циничном обмане. Театрализация - одна из наиболее примитивных, неприкрытых форм искусственничества, mimesis’a[*], встречающаяся в самые отдаленные времена человеческой культуры, у самых диких народов в виде подражательных танцев, причудливой и "устрашающей" одежды и прочего. Театрализация - и наиболее распространенный вид детского творчества, проявляющегося в играх. Русский термин "искусство" очень выразителен для определения понятия. Он имеет один и тот же корень со словом "искусный", то есть ловкий, и "искусственный", то есть неправдоподобный, поддельный, фальшивый, обманный. Оба эти смысловых оттенка необходимо входят в содержание понятия искусства, ибо искусство представляет собою ловкачество в двойном смысле: в смысле надувательства, то есть обмана, и в смысле ловкости, то есть мастерства исполнения.
Когда сидишь в театре, погруженный в мир бутафории, то испытываешь двойное чувство ко всему, что лицезреешь. С одной стороны, вся эта тряпичная мишура, вся эта подделка, весь этот маскарад забавляет и заставляет вспоминать детство, время наибольшего увлечения театром, маскарадом, святочными переряживаниями. С другой стороны, этот мир искусственных масок, скрывающих живые, человеческие лица, навевает какую-то неловкость за ломающихся взрослых людей, из которых многие убелены сединами и обременены семьей, и вместе какой-то страх за кощунство над человеком. Присутствие сатаны нигде так не очевидно, как именно в театре. Недаром козел, образ которого связан с сатаной (козлиные ноги у фавнов, евангельское отделение козлищ от овец), является эмблемой театра, а античные песни и пляски вокруг козла составляют пралоно трагедии (tragicoi choroi)[5].
В живописи наиболее сатанинской формой изображения является портрет. Недаром вся средневековая культура, наиболее религиозная, не знала портрета как самостоятельной формы изображения. Портрет появляется только с эпохи Ренессанса, когда религиозное искусство уступает первенство светскому. В иудейской и магометанской религиях портрет запрещен законом, и религия допускает изобразительность только в виде орнаментальных форм. Вообразите себе Вашу комнату, сплошь увешанную иллюзорно выполненными портретами. Сможете ли Вы в таком окружении чувствовать себя естественно? В детстве многие из нас испытывали страх, внушаемый "фамильными" портретами. Легенд об "оживающих" натюрмортах, пейзажах и бытовых картинах, кажется, не создала ни народная, ни художественная фантазия, а об "оживших" портретах прекрасно рассказано Гоголем, Эдгаром По, Уайльдом.
Подтверждением мысли, что искусство, будучи по существу лицедейством, отвечает более непосредственному складу сознания, являются факты как исторические, взятые из истории культуры, так и биографические, характеризующие отдельные индивидуальности. Расцвет искусства обычно падает на более ранние стадии культуры. Это подтверждается античной историей и европейской. XIX и XX века уже не знают титанов художественного образа, как Микеланджело, Шекспир, Сервантес, Рембрандт, Бах и прочие. Но зато век рационалистического и позитивистического мировосприятия создает гигантов научной мысли. Многие великие художники, создавшие в ранние годы своего творчества художественные шедевры, в зрелые годы, сопутствуемые мудростью, отказывались от искусства, уходили в монастыри, становились духовными лицами или избирали философскую, публицистическую, эпистолярную форму для выражения своих мыслей. Так было с Тирсо де Молиной, Кальдероном, Боттичелли, Шекспиром, с Львом Толстым, Листом, Гоголем, Нижинским и другими. Умы же исключительные по охвату обычно не вмещаются всецело в формы искусства и одновременно с художественным творчеством отдают силы науке, философии, технике. Таковы, например, Леонардо да Винчи, Гете и прочие.
Разочарование в искусстве наступило у целого ряда художников. Ярче всего и последовательнее оно сказалось у Гоголя и Л. Толстого. Первый избрал форму писем для выражения своих мыслей, второй - роману и повести предпочел популярно-философскую и публицистическую брошюру. Против светского искусства восстал в своих гневных проповедях Савонарола. Под их влиянием Боттичелли под конец своей жизни бросил живопись. Платон расценивал искусство с этической точки зрения, допускал в своем идеальном государстве только те формы искусства, которые способствуют воспитанию мужества, храбрости, закаляют волю. В конечном счете Платон расценивал искусство утилитарно, отрицая за ним самодовлеющую ценность. В третьей книге "Государства" он говорит, что "все сказания, которые возбуждают страх, а не мужество, мы вычеркнем, - пусть не сердятся на нас Омир и другие поэты, - не потому, чтобы они не были поэтичными и приятными для слуха толпы, а потому, что чем более в них поэзии, тем менее позволительно слушать их детям и возрастным, если они должны быть свободны и больше бояться рабства, чем смерти"[6]. Платон возражает даже против сильного смеха: "Нельзя допускать, чтобы людей, достойных уважения, заставляли предаваться смеху"[7]. Платон различает "что" и "как" надобно говорить в поэзии. И все речи, удаляющиеся от истины и справедливости "мы запретим, а прикажем петь и рассказывать противное"[8]. Что касается формы изложения, то Платон предпочитает рассказ, ведомый от лица самого поэта, повествованию в лице героев произведения, то есть подражанию. Как скоро поэт "вводит чью-нибудь речь, как будто бы говорит кто другой, то не скажем ли мы, что он ближайшим образом подделывается под собеседование каждого из тех лиц, которое представляет говорящим"[9]. "А подделываться под другого, либо голосом, либо видом, не значит ли подражать тому, под кого подделываешься?" "Если же поэт нигде не скрывает себя, то вся его поэма, все его повествование идет без подражания"[10]. Более всего подражательных моментов в трагедии и комедии, то есть в драматургии. В вопросе о форме художественного выражения Платон склоняется к тем произведениям, в которых менее выражен подражательный элемент. Человек, желающий исполнить какую-либо должность, исполнит ее лучше, если сосредоточится на чем-то одном. Берясь за многое, подражая многому, он не в состоянии выполнить дело хорошо. Подражать достойно только хорошему, а не плохому. Подражать в повести мужу доброму - хорошо, пьянице или мужу худому добрый муж уподобиться не согласится. Итак, пусть подражание войдет в повествование только как малейшая его часть. Из всех родов поэзии "все ли типы примем мы в свой город, или который-нибудь один из несмешанных, или смешанный?"[11] - задает вопрос Платон и отвечает: "А кто, по-видимому, стяжав мудрость быть многоразличным и подражать всему, придет с своими творениями и будет стараться показать их, тому мы поклонимся, как мужу дивному и приятному, и сказав, что подобного человека в нашем городе нет и быть не должно, помажем ему голову благовониями, увенчаем овечьею шерстью и вышлем его в другой город, сами же ради пользы обратимся к поэту и баснослову более суровому и не столь приятному, который у нас будет подражать речи человека честного и говорить сообразно типам, постановленным нами в начале"[12]. Здесь Платон высказывается относительно формы и чужд какого бы то ни было либерализма. Он прямо запрещает в своем государстве те формы поэзии, которые отличаются наибольшим разнообразием в подражании различным образам. Из музыкальных форм он оставляет только мужественные лады вроде дорийского. "Многострунность и всегармоничность в песнях и мелодиях нам не понадобятся"[13]. Суровость должна быть присуща и поэтическим размерам. В искусстве гармония, размеры, рифмы должны быть подчинены благоприличию и благонравию. Причем, "если разнообразие есть мать распутства [...] и источник болезней", то "простота в музыке (и искусстве вообще - Н. Т.) водворяет в душу рассудительность"[14]. Платон контролирует не только содержание, но и форму искусства. Можно ли назвать подобный подход к искусству имманентным самому понятию, то есть художественным? Видимо нельзя, ибо очевидно, что искусство рассматривается Платоном не как самодовлеющая ценность. Искусство допускается постольку, поскольку оно служит государственным целям. Оно лишено свободы и поставлено в подчиненное положение этике и политике. Оно служит орудием воспитания мужей города в духе того идеала и тех задач, которые осуществляются государством.
Эта этическая точка зрения на искусство руководила и Гоголем в его втором периоде творчества, когда он увидел во всем им созданном явление отрицательного порядка. Второй том "Мертвых душ" уже задуман был иначе. На место "отрицательных" типов выведен был Костанжогло. Но прямее всего высказал свои новые мысли Гоголь в "Переписке", которая была для него и новой формой. Либеральная критика во главе с Белинским подняла невероятную травлю писателя. Христианская мораль, высказанная Гоголем, была заклеймена либеральной интеллигенцией как ханжество, а перемена формы выражения понята была как вырождение поэтического дара писателя. Биографами перелом, пережитый Гоголем, был объяснен как мрачная трагедия. Сжигание "Мертвых душ" вошло в историю как акт варварства, как некое святотатство над искусством, на которое писатель не имел будто бы даже права. По всей либеральной прессе прокатилось паскудное улюлюканье. Просветление сознания человека, его духовное восхождение к горним высотам, его очищение и возрождение было представлено в виде психической болезни писателя.
Недавно вышла на Западе книга[15] жены Нижинского, где биография танцора получает несколько неожиданный финал: балетный танцовщик, стяжавший мировую славу, бросает подмостки и обращается к религии. Единственной отрадой для него становится церковное богослужение. С точки зрения интеллигентского восприятия, подобный факт объясняется умопомешательством. Так и объясняет его автор книги о Нижинском. Боттичелли бросает кисть и приносит раскаяние в том, что в течение многих лет сеял соблазн своей живописью. Савонарола на улицах Флоренции на кострах сжигает картины, костюмы и предметы роскоши. У Лермонтова есть замечательное стихотворение ("Молитва")[16], в котором он, обращаясь к Творцу, молит Его о том, чтобы Тот отнял поэтический дар, который мешает ему обратиться всецело к Богу.
...Но угаси сей чудный пламень -
Всесожигающий костер,
Преобрати мне сердце в камень,
Останови голодный взор;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К Тебе я снова обращусь.
Толстой в "Крейцеровой сонате" ставит вопрос о безнравственном влиянии искусства. В статье "Что такое искусство?" он метко замечает, что писатели, не исключая и его самого, в романах занимаются "размазыванием половых мерзостей"[17]. Духовные писатели и святые отцы Церкви чаще всего отрицательно относились ко всякому светскому искусству. На иконопись же, на церковные песнопения, на молитвы они смотрели не как на искусство, а как на одну из сторон богослужебного обихода. Светское искусство для значительной части патристической литературы представляло собою ту "прелесть" мира сего, от которой должно было бежать, чтобы не впасть в соблазн. Для первых веков христианства светское искусство было воплощено в языческой античности, воспринимаемой идейно-враждебно, а не эстетически объективно. Но эстетикой всецело руководились только снобы, вроде Теофиля Готье или братьев Гонкуров, то есть гурманы, лишенные, по существу, определенного мировоззрения. Недаром эстет принимает одинаково восторженно бюст Аменемхета из темного шифера, мрамор Венеры Милосской, "Троицу" Андрея Рублева, бронзу донателловского Давида, фарфоровую статуэтку Севрского завода, деревянную скульптуру африканских негров и тряпичный примитив вятских кустарей. При таком "диапазоне", скажите, что представляет собою мировоззрение человека? Оно отсутствует! Если бы оно было в наличии, человек принял бы "Троицу" Рублева, а Венере отрубил бы голову. Так поступали христиане первых веков. Современность поступает наоборот. Но и в первом и во втором случае людьми руководит мировоззрение, а не гурманство Теофиля Готье. Эстетика и искусство, взятые сами по себе, лишены мировоззрения. Искусство и эстетика наполняются содержанием, привносимым в них извне. Но в этом случает и эстетика и искусство становятся тенденциозными.
Огромная масса человечества живет страстями, проявляя в них свое отношение к миру, приемля одно и ниспровергая другое. И вот с точки зрения жаждущего истины человечества, с точки зрения новых людей, идущих на смену умирающей античности, статуи, изображавшие обнаженных Венер, понимались как "прелесть", порождающая соблазн, с которым надо бороться. "L’art pour l’art[*]" для таких людей не существовало. А эстетика оправдывалась истиной христианства. И вот летели с пьедесталов языческие кумиры. Мраморам Праксителя отрубали головы и руки, бронзу Лисиппа переливали на монеты, а из золота Фидия делали паникадила и лампады. С точки зрения исторического детерминизма это не варварство, не разрушение, а созидание новой культуры, рост и расширение духовного опыта человечества, один из актов великой мистерии человекообожения, которое, по слову Максима Исповедника, исторически грядет на смену акта Боговочеловечения[18]. Мы, дети апокалиптических времен, над сознанием которых тяжелым бременем тяготеет груз былых культур, разумеется, понимаем все историческое и художественное значение изваяний Поликлета, Фидия, Скопаса, Леохара, Агесандра и многих других. Мы для наших исторических, археологических и эстетических концепций испытываем весь ущерб, нанесенный былой культуре последующими ее разрушениями. Но мы же, одновременно, и понимаем, что человечество живет ради любви и ненависти, а не представляет сообщество по "охране памятников и старины".
Но даже если встать на точку зрения беспринципных эстетиков и "лярпурлярных" художников и "открыть" свою душу навстречу всем художественным "ветрам", если принять и оценить богатство всех культур, то чем же собственно мы будем обладать и какова будет истинная ценность нашего богатства? На этот вопрос отвечают современные библиотеки, где собраны миллионы томов трагедий, драм, эпопей, романов, новелл и прочего, в которых на разные лады, стремясь к оригинальности и остроумию, бесчисленные таланты и мировые "гении" рассказывают о страстях, приводящих к убийству, безумию, вероломным поступкам, ради обладания чужой женой, ради устранения соперника на пути к власти, ради наживы денег, в поисках людской славы и почестей. На миллионах страниц рассказано, как течет кровь обезглавленных властителей, устраненных с трона, задушенных любовников, обманутых любовниц, на многочисленных страницах рассказаны сотни тысяч трагических, забавных и смешных ситуаций между вымышленными людьми, из которых большинство принадлежит к разряду заурядных и даже ничтожных, мимо которых в жизни мы бы прошли, не замечая их. В наших "пинакотеках" собрано неисчислимое количество картин, скульптур, гравюр, рисунков, на которых изображены голые тела красивых и безобразных женщин, многие из которых были проститутками. На полотнах жанровой живописи рассказаны ничтожные эпизоды драк, пирушек, свадеб и прочего в стиле Остаде, Стена, Хогарта, Маковского и других. На полотнах пейзажной живописи изображены моря, леса, поля, рощи, сады, с тщетной потугой передать в цвете неуловимое богатство колорита самой природы. На полотнах исторической живописи рассказаны кровавые события политических переворотов, военные сражения, проявления религиозного фанатизма и тому подобное. Подмостки театральных сцен раскрывают нам в лицах и действиях те же события, с которыми нас познакомили романы, повести и картины. Концертные залы завораживают нас сетью бесконечных мелодий и гармоний, где, подобно фуге, цепляясь одна за другую, обступают нас музыкальные мысли и чувства, исполненные тоски, отчаяния, бессилия, уныния одинокой, больной души. Или те же звуки поют о силе, страсти, похоти, ненависти, борьбе. И все это облечено в труднейшие звукосочетания, в замысловатейшие контрапункты, в затейливейшие темперации, в остроумнейшие модуляции и в искусственнейшие оркестровки.
Итак, во всех искусствах нас обступает или ничтожность пустоты, или гипертрофия греха, при наличии филигранной отделки и щегольства формальными приемами. Пусть интеллигенция обвинит меня в "мракобесии", но я не вижу основания платить за это мнимое богатство такой ценой, которую человечество отдает за искусство. Я думаю, что при ближайшем и более тщательном рассмотрении это богатство библиотек, музеев, театров и одеонов окажется бедностью, даже числом отрицательного порядка, ибо в огромном большинстве случаев искусство говорит о страстном, порочном, греховном; в огромном большинстве случаев оно разжигает низменные или властолюбивые инстинкты; поощряет снобизм, геройство дурного тона; в огромном большинстве случаев искусство иронизирует, развлекает, остроумничает, порождая циников, которые под маской скептицизма скрывают внутреннюю пустоту и беспочвенность.
Если же от произведения искусства обратиться к самим авторам, то впечатление будет еще менее отрадное. В их жилье мы обнаружим чад богемы; в их быту - анархию; в их отношениях с людьми - заносчивость; в их оценке себя - самообольщение. Но, если разобраться в том, чем же собственно так горды эти мировые "гении", то окажется, что самообольщены они не столько мыслями, выраженными в их произведениях, а достигнутым мастерством, которым они жонглерски щеголяют. Я знал одного живописца[18a], который, потеряв чувство всякой меры в самовосхвалении, говорил только о формальных сторонах своих произведений. Будучи художником с тонким колористическим чутьем и обладая вкусом в оценке произведений искусства, он проявлял невыносимую безвкусицу в том, что сам непомерно расхваливал свои пустые по содержанию рисунки, неизменно повторяя, обращаясь к посетившему его "любителю изящного": можете ли Вы указать что-либо подобное по совершенству во всей современной, да даже мировой живописи?! Кроме своей живописи и желчного осуждения своих собратий по кисти, он ни о чем не говорил. Он вычеркивал из "списка живых" всех, проявлявших скепсис в отношении искусства. Не подозревая всей ограниченности своей мысли, он заявлял с гордостью, что он только художник и никто больше. Но оставим в стороне внутреннюю пустоту искусства. Допустим на минуту, что в линиях и в цветовых пятнах художник дает совершеннейшие образцы. Чем же собственно он горд? Оказывается тем, что с ловкостью циркача он положил несколько розовых оттенков на спине изображенной им обнаженной женщины, которая, судя по запечатленному образу, не безупречна в нравственном отношении и явно тупа и убога в духовном смысле. И за удачное сочетание цветовых пятен на заду изображенной проститутки художник убежден, что человечество "обязано", оторвавшись от своих "печных горшков"[19], возложить на его голову венок неувядаемой славы с выражением признания и восторга. И, когда человечество продолжает заниматься своими делами, не обращая внимания на "гения", "гений" сердится, "гений" раздражен несправедливым отношением. Было бы тщетно пытаться убедить такого человека, что ряд пятен, из сочетания которых вырисовывается дегенеративная физиономия пошлой женщины, которая самому художнику представляется изысканной аристократкой, еще не является основанием для всеобщего и не терпящего исключения преклонения. Самовлюбленность, самообольщение, узость и ремесленная ограниченность составляют непреоборимое препятствие к тому, чтобы художник осознал, что к нему можно предъявлять большие требования, чем уменье, хотя бы и виртуозно, распорядиться цветовым пятном ради самого пятна и графической линией ради самой линии.
Биографии художников всех времен и народов представляют неисчерпаемый материал для суждений о их предельной самовлюбленности. Греческий живописец Зевксис обладал необузданной артистической гордостью. Он не продавал своих картин, полагая, что они превышают всякую цену. Что же такое создал этот, обольщенный самим собой, живописец? По рассказам Павсания, он так живо написал виноград, что птицы, обманутые иллюзорностью изображения, прилетали клевать его[20]. Вот этим-то трюкачеством, этим "обманом зрения", этим циркаческим жонглерством, оказывается, только и был славен художник. Он принадлежал к так называемым рапирографам, то есть "живописцам грязи", как античные греки называли "натюрмортистов". Аристотель отрицал у Зевксиса духовное содержание - ethos, ибо не находил у художника ничего, кроме изображения обыкновенных вещей[21]. И от аттического Зевксиса до какого-нибудь современного Матисса художественный мир преисполнен самоупоением Нарцисса. Всякий художник, по существу, Нарцисс, а искусство - своеобразное нарциссианство.
Художник, оставаясь самим собой, свершает порочный круг. Он выражает в произведении самого себя, и его искусство напоминает бег лошади по цирковому кругу. Бесконечное движение по замкнутому кругу вызывает у движущегося, не могущего охватить сразу свою орбиту, впечатление бесконечного движения вперед и вперед. Многие художники впадают в эту иллюзию. Личность художника, довлеющая себе, неизбежно ограниченна и неполноценна, ибо она замкнута в кругу собственной орбиты. Человеческая личность восполняет свой ущербный образ, соприкасаясь с Божеством. Поэтому только религиозный человек и религиозное искусство полноценны. Если религия есть связь человека с Богом, связь, обогащающая ограниченного человека благодаря соприкосновению его с Абсолютом и, тем самым, восполняющая человеческую ограниченность, то светское искусство есть самораскрытие человеческого духа, а поэтому некий порочный круг. Художник творит сам себе абсолют из самого себя. Искусство как форма sui generis[*], по существу, лишено гениальности. Гений, будучи широтой и глубиной мировосприятия, возможен только в области религиозного творчества. Поэтому в искусство гениальность привносится со стороны и в той мере, в какой искусство является религиозным по содержанию. Искусство самое по себе порождает только таланты, подобно тому как таланты возможны в технике и ремесле. Гениальным становится произведение не в силу своих художественных, то есть в конечном счете, формальных качеств, а в силу проявленной в нем широты и глубины мировоззрения, то есть благодаря признакам религиозно-философского порядка. Гениален автор не как мастер, а как философ. Как мастер он может обладать большей или меньшей долей технической одаренности. Гениальность есть категория философская, талантливость - техническая.
Подходя к оценке искусства со стороны содержания, мы оцениваем художественное произведение не за техническое мастерство, не за форму, а за идейный смысл. Как бы ни была совершенна форма художественного произведения, мы отвергнем его, если оно чуждо или враждебно нам по своему духовному содержанию. Такой подход к искусству нельзя назвать эстетическим. Для нас искусство само по себе не представляет никакой ценности. Мы его приемлем или отвергаем по соображениям более общего порядка, усматривая в искусстве лишь одну из форм выражения близкого или чуждого нам духа. Таким образом в конечном счете мы приемлем в искусстве все, что нам близко и родственно по духу, и отвергаем все чуждое и враждебное. Мы пользуемся художественными формами для выражения своих идей, и в том случае, чем совершеннее форма выражает дорогое нам содержание, тем мы ее считаем прекраснее. Вот критерий для пересмотра всей художественной культуры в ее целом. Вот критерий для "переоценки ценностей", для стаскивания с пьедесталов застоявшихся на них знаменитостей. Для интеллигентского воспитания представляется вполне естественным знание даже таких пигмеев поэзии, как Апухтин и Надсон. Но спросите того самого интеллигента, который читал по-немецки[22] [Faust’a], а по-итальянски Divina Commedia, кем сочинены пасхальные песнопения, и он Вам не ответит. Он знает день 26 мая 1799 года, как будто это день его собственного рождения, но если его спросить, в каком веке жил величайший поэт средневековья Иоанн Дамаскин, он только широко раскроет свои недоумевающие глаза. Старая царская школа, пропитанная рационализмом, изучала пoдробно критические труды Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Михайловского, а спросите кого-нибудь из старых гимназистов - читал ли он Константина Леонтьева, и он ответит, что нет. Не знать Канта считается зазорным, а не прочесть ни одной страницы Исаака Сирина - вполне естественным.
Церковь постоянно пользовалась искусством в своем богослужебном обиходе. Храмы представляли собою чудеса архитектурных сооружений. Внутри они украшались мозаиками, фресками, иконами, чеканной утварью, резьбой и прочим. Уже одним этим искусство освящено. Но это искусство находится всецело на службе у религии. Оно лишь средство выражения религиозных идей. Как только искусство превращается в самостоятельный фактор, выходя из подчинения религии, так в Церковь вносится ересь. Искусство эпохи Ренессанса уже не ancilla theologiae[*] и пользуется церковными стенами лишь как плоскостями для своих целей. Такова, например, Микеланджеловская роспись Сикстинской капеллы. Религиозное же искусство - лишь орудие в руках Церкви для выражения определенного содержания, где форма совершенно детерминирована этим содержанием. Средневековье создало произведения непревзойденной ценности и в смысле глубины содержания, и в отношении мастерства формы. Стоит только припомнить равеннские мозаики церкви св. Виталия, константинопольские св. Софии, фрески Кахрие-Джами, Панселина в Протате, мозаики киевского Софийского собора, роспись новгородской церкви Спас-Нередицы, фрески Феофана Грека у Спас-Преображенья и Дионисия в Ферапонтовом монастыре, иконы подобные "Владимирской" и Рублевской "Троице" и многое другое, - стоит только вспомнить эти образцы, чтобы понять размах, глубину, совершенство феодального искусства, созданного мощью религиозного духа. Эпоха Ренессанса и последующие века несут уже признаки постепенного вырождения, приводящего искусство к окончательному оскудению и со стороны содержания, и со стороны формы. Уже один этот факт вырождения искусства, начиная с эпохи "Возрождения", показывает, что не искусство само по себе представляет значение духовной ценности, а оно приобретает таковую в зависимости от того, каким духовным содержанием оно питается. Искусство XX века ничтожно потому, что лишено значительного содержания.
Но как отрицать искусство, как явление sui generis[*], когда по глубокому убеждению большинства искусство присуще человеческой природе, как нечто органическое, врожденное, потребность в чем испытывает, будто бы, всякий человек? Но такое утверждение иллюзорно. Всеобщей потребности в искусстве отнюдь не наблюдается.
Напротив, искусством питаются сравнительно незначительные слои общества. Вся масса деревенского населения живет без искусства и не ощущает благодаря этому никакого урона. Но даже масса городского населения в значительной мере чужда искусству. Почти все лица, занятые позитивными науками, техникой, фабричные рабочие и канцелярские служащие, то есть все: математики, физики, химики, инженеры, электротехники, машинисты, экономисты, бухгалтеры, статистики, профессора и академики точных наук - обычно чужды искусству. Если время от времени они идут в театр слушать оперу или между делом просматривают вновь выходящие романы, то такое отношение к искусству нельзя принимать всерьез. Монахи, священнослужители, люди, всецело преданные Церкви, обычно живут вне интереса к светскому искусству. Наконец, если припомнить феодальную культуру, пронизанную религиозным духом, то окажется, что целые столетия человеческое общество обходилось без светского искусства. Таким образом, если указанные многочисленные слои общества и целые исторические эпохи чужды искусству, то окажется, что искусством живут, прежде всего, сами деятели искусства и та сравнительно небольшая группа интеллигенции, которая и является преимущественной потребительницей художественных ценностей. Если на это возразят, что народная, то есть деревенская, крестьянская и мещанская массы питаются искусством, только воплощаемым в других формах, в формах, например, орнамента, украшающего утварь или одежду, то при внимательном рассмотрении оказывается, что резьба оконных наличников и роспись деревянной посуды для крестьянина представляется не искусством, в обычном смысле, а проявлением "красоты". "Красота" и искусство - понятия далеко не тождественные. Красота органически присуща природе, животным и человеку. Человек тянется к красоте, ощущая в ней проявление гармонии, которой жаждет его существо, даже при убогости духовного развития. Красота как гармония представляет собой отражение абсолютного совершенства в формах тварного мира. Бог есть абсолютная красота. Отражение божественного начала разлито в мире. Оно имманентно миру и обладает всеобщностью. Искусство, как акт творчества, присуще только человеку. Ни мир животных, ни органическая природа не знает искусства. Красота же присутствует в мире как эманация Божества. Искусство нередко таит в себе сатанинский соблазн. Оно несет с собой вражду, ненависть, уродство, похоть, разврат, низменные страсти. Многое из того, что эстетика рассматривает, как искусство, есть, по существу, проявление красоты. Инстинкт красоты руководит каждым человеком, в каких бы формах этот инстинкт ни проявлялся. Форма красоты условна и зависит от уровня культуры и ее характера, но чувство красоты - едино. Красота ощущается человеком как умиротворение, покой, наслаждение, радость. Искусство переживается человеком крайне различно. Это переживание может быть трагическим, болезненным, подавляющим, гнетущим. Красота и искусство могут в некоторых случаях соприкасаться между собой. Искусство может быть сосудом красоты, но с другой стороны - и вместилищем уродства. Красота не только концепция психологическая, но и объективная данность. Красоте в мире, как отражению божественного начала, противостоит уродство, безобразие, то есть начало сатанинское, результат греха и отпадение от Бога. Искусство религиозное есть выражение божественного начала. Искусство светское, не все, но в огромной своей массе - порождение сатаны.
Святые отцы Церкви высказывались не столько об искусстве, сколько о красоте. Именно красота как проявление божественного начала была предметом их непосредственных созерцаний и теоретических размышлений. Особенно много внимания уделял вопросам эстетики Григорий Нисский. Он говорил, например, что "музыка согласна с нашим естеством"[23]. "Примышление, - писал он, - есть драгоценнейшее из всех благ, данное Богом"[24]. Мы, согласно с современной терминологией, "примышление" назвали бы художественным образом. В книге Иова говорится, что сам Бог научил человека искусству[25]. Василий Великий, ценя искусство, различал три вида художественной деятельности: 1) необходимую для жизни (ремесла); 2) пустую, действие которой преходяще и мимолетно (игра на гуслях, свирели, пляска); 3) и, наконец, служащую к украшению[26].
Чаще же всего в патристической литературе раздавались голоса против искусства. Наиболее резкие нападки на искусство как на "бесполезное украшение" можно встретить у Иоанна Златоуста[27], и у него единственным оправданием искусства служит религиозное содержание. Только произведения религиозного характера полезны в духовном смысле. Эстетический критерий как самодовлеющий у него отсутствует. Равнодушным к эстетическим и художественным восприятиям был Афанасий Александрийский. Астерий Амассийский говорил: "Не Лазаря, воздвигаемого из мертвых, живописуй, но благоуготовляй добрую защиту твоего воскресения. Не слепца повсюду неси на одежде, но живого и лишенного зрения человека утешай благодеяниями. Не короба с остатками изображай, но питай алчущих"[28]. Эта мысль не однажды высказывалась людьми совсем другого лагеря - позитивистами. В пошлом виде Писарев его формулировал так: "Сапоги выше Пушкина"[29]. Чернышевский в своей диссертации об отношении искусства к действительности писал о примате действительности над искусством. Владимир Соловьев книгу Чернышевского рассматривал как "первый шаг к положительной эстетике"[30]. Не разделяя ни в какой мере мировоззрения Чернышевского, Вл. Соловьев, однако, в принципиальных установках Чернышевского, воспринятых помимо наполняющего их содержания, усматривал гораздо больше родства со своими взглядами, нежели в либеральных воззрениях художественной критики конца прошлого века.
Но даже и там, где патристическая литература на первый взгляд положительно относится к искусству, речь идет не об искусстве как таковом, а о красоте, выявленной через искусство. Так, например, Григорий Нисский, описывая поместье Адельфия, восклицает: "Издали, как бы пламя какое от великого костра, засияла пред нами красота зданий"[31]. Лишь с эпохи Возрождения искусство приобрело самостоятельное значение. И Дворжак прав, что освобождение искусства от религиозного содержания сделало его автономным. Критерием для искусства в эпоху Возрождения становится наслаждение. Религиозное мерило заменяется гедонистическим. И напрасно в свое время один из авторов журнала "Вера и Церковь" - Бачалдин - старался показать, что святые отцы признавали изобразительное искусство и восхищались им[32]. При более внимательном отношении к цитатам из патристической литературы становится очевидным, что и здесь предметом восторга является не искусство, а красота.
Писатели первых веков христианства (Климент Александрийский, Ориген, Евсевий Кесарийский и другие), борясь с языческим искусством, возражали против изображений и в христианской религии, основываясь на том, что всякое изображение телесно и лишено спиритуальности[33]. Но перед их глазами была катакомбная живопись, находившаяся под непосредственным воздействием римского, языческого, действительно плотского, телесного искусства. Приблизительно с века Юстиниана, религиозная живопись сменяется иконописью. Икона - спиритуальна. Самая "плоть" иконы преображена и освящена изображенным на ней образом, восходящим к Первообразу. Это и дало повод Иоанну Дамаскину в его речах против иконоборцев восклицать: "чту материю"[34], то есть и краски, которыми написан образ, и [доску], на которую нанесено изображение, ибо Христос, явившийся во плоти, освятил тем самым и все материальное. Не материя греховна. Недаром природу Максим Исповедник называет Вторым Откровением[35]. Греховен человеческий помысел, превращающий материю в самодовлеющую ценность. Сатанинство начинается там, где материя возводится в кумир. Интересно отметить, что не только в христианской, но и в других религиях, запрещающих изображения, никогда не раздавались протесты против архитектуры. И древние евреи и магометане возводили грандиозные храмы, ставшие произведениями искусства. Архитектура - искусство не имитационное, не подражательное, а созидательное, конструктивное, символическое. В этом смысле иконопись - наиболее архитектоническая форма изобразительного искусства.
Искусство есть образное представление о мире. Образность связана с "теорией отражения". Образ - маска. Образное мышление свершает порочный круг: отправляясь от действительности и имитируя ее, образ возвращается к той же действительности. В противоположность этому художественному образу образ-икона есть путь восхождения к Первообразу. Образ-икона не имитация, не символ, а реальность, изобразительно выраженная молитва. Поэтому только икона может быть чудотворной. Икона не искусство в обычном смысле слова. Образ - подражателен и является заместителем неких понятий и явлений. Образное мышление, по теории mimesis’a[*], есть "тень тени"[36].
Указание на артистизм, как на свойство художественной деятельности, не вскрывает специфики искусства. Ибо артистизм проявляется не только в искусстве, но и в науке, технике, политике, вообще в жизни, и представляет собою выражение одаренности. Техницизму и умению носить маски, то есть художественному мастерству, можно научиться. Поэтому законно существование художественных училищ. Гармония и одаренность - дары Божии. И прав один древний китайский художник, озаглавивший свой трактат: "Размышление о том, что гармонии духа научиться нельзя". Красота есть divina institutione[*], как выражались в древности. Не искусство само по себе, а присутствие в нем дара красоты, как дара Божия, делает его возвышенным.
Религия есть общение человека с Богом, где ограниченное восполняется Абсолютным. Такое общение приобретает смысл и оправдание, выражением чего в изобразительной форме служит икона. В словесных формах выражением того же являются церковные песнопения, а в архитектуре - храм. Художник, общаясь с обществом, черпая от него стимулы к творчеству, впадает в порочный круг или дурную бесконечность, ибо ограниченный (художник) питается у ограниченного же (общество). Художник из социальной действительности создает лже-абсолют, становясь идолопоклонником, то есть служителем сатаны. Позитивная эстетика красоту понимает как результат победы над препятствиями. Красива хорошо сыгранная шахматная партия, ибо в ней обнаружена победа остроумия и сообразительности; красива математическая формула; красиво выигранное войском сражение у врага и тому подобное. Смысл подобного воззрения на красоту ограничен. Из него нет выхода. Красота приобретает преображающий человека смысл, если природа его сверхчеловечна, спиритуальна, мистична. Красота есть проявление Бесконечного в конечном (Шеллинг). Красота есть просвечивание идеи через материю, духовное, выраженное в чувственной форме (Гегель). Истина и красота - одно. Истина - есть идея. Идея, проявленная вовне, - красота. Прекрасное есть проявление идеи. Для Шеллинга и Гегеля красота была спиритуальна. Красота представлялась им сосудом, наполненным содержанием, то есть другим. Кант, а за ним Шиллер, видя в красоте не заинтересованное практической пользой наслаждение, снимают мистический смысл красоты, открывая путь к формалистической, а тем самым, и к позитивистической эстетике. У Канта красота - самодовлеющее понятие. У Гегеля и Шеллинга - она функционально связана с идеей Абсолютного. У Дарвина красота приобретает утилитарное объяснение: природа пользуется красотой, как приманкой в периоды полового возбуждения. Пошлость подобной мысли очевидна.
Понятие красоты как гармонии было высказано еще античными писателями. Витрувий, а за ним возрожденцы, например Альберти, понимали гармонию формально, в смысле пропорциональности внешних форм в природе и искусстве. Эта точка зрения и породила эстетику, как довлеющую в себе науку, выделенную от этики и религии. Баумгартен один из первых рассек слиянность триединства: Красоты, Истины и Добра, противопоставив Красоту как самостоятельную концепцию Истине и Добру. Винкельман и Гете также выделяют Красоту от Истины и Добра, обнаруживая ее главным образом, во внешних формах. Это понятие "чистой" красоты - продукт западноевропейской мысли, преимущественно XVIII века. Греческие писатели обычно понятие красоты не отделяли от понятия добра. Платон расценивал красоту нравственно. Эта оценка эстетических воззрений в позднее время получила выражение у Вл. Соловьева и Достоевского. Триаду, рассеченную Баумгартеном и формалистами, Вл. Соловьев вновь объединяет. У него и у Достоевского красота получает оправдание [Истиной и Добром][37], вне которых она не существует.
Кто-то из римских писателей[38] рассказывает, что Фрина, представшая перед судом, была оправдана, потому что ловкий адвокат вовремя сорвал с нее одежды и судьи, увидев ее обнаженной, не осмелились осудить самою красоту. Красота оправдала себя. От этого рассказа веет не античностью Платона, а ее поздними реминисценциями на римской почве. Так мыслил о красоте Петроний. Для него красота не нуждалась в оправдании через нечто высшее. От Платона через всех платоников понятие красоты получило дальнейшее развитие у христианских писателей. Для Августина искусство оправдывалось красотой, а эта последняя понималась как абсолютная сверхчувственная красота Бога. Леонардо - язычник и христианин одновременно - слил оба понятия красоты: и как гармонии пропорций и как выражение божественной сущности. "В созерцании совершенных форм пропорций, - говорил он, - дух осознает свою божественную сущность"[39].
Для нас красота - внешнее выражение гармонии. Гармония же есть божественное начало, эманацию которого мы наблюдаем в мире, в его природных и искусственных формах. Присутствие гармонии в [мире] - мистично. Это дар Божий, ниспосылаемый человеку. Ощущение его может быть только религиозным. Природа и искусство служат лишь сосудами, вмещающими это абсолютное начало. Вот почему искусство, взятое как таковое, не имеет оправдания с нашей точки зрения. Возведенное в культ, как имманентное начало, искусство превращается в сатанинскую мессу, и каждый художник как таковой - в служителя сатаны. Оправданное религиозным содержанием, оно становится лишь сосудом, в котором мистически присутствует божественная гармония. В этом случае искусство теряет самодовлеющее значение. Оно становится в подчиненное положение религии, ancilla theologiae[*], как это было в средневековье. Но, оправдывая религиозное искусство, куда войдет не только иконопись, но и Достоевский, а напротив, из иконописи и религиозного искусства будут выкинуты Симон Ушаков, Рафаэль, Корреджо, Растрелли, Чайковский, Гречанинов и многие другие, - мы, тем самым, отрицаем искусство по существу. Никакие шедевры мирового искусства христианин не предпочтет простым словам Иисусовой молитвы, коими творится чудо спасения и преображения человека.
Dixi[*].
[1] "Государство", 392d. См.: Платон. Соч. в 3-х т. Т.3, ч.1. М., 19711, с.174 и примеч.41 на с.623.
[2] "Поэтика", 1448а20 сл. См.: Аристотель. Соч. в 4-х т. Т.4. М., 1984, с.648.
[3] См. 24 правило (и толкования к нему канонистов) Трулльского собора (Правила Православной Церкви с толкованиями Никодима, еп. Далматинско-Истрийского. Т.1. СПб., 1911 [репринт 1994], с.506); 54 правило поместного Лаодикийского собора (там же, т.2. СПб., 1912 [и репринты], с.113). Другие правила (51 Трулльского собора - там же, т.1, с.536; 15 [по другому счету 18] правило поместного Карфагенского собора - там же, т.2, с.157) воспрещают посещение зрелищных представлений детям священнослужителей и вообще всем мирянам под страхом отлучения от церковного общения. Кроме того, даже сама организация зрелищ воспрещалась в дни воскресные и в Светлую неделю (см. 66 правило Трулльского собора - там же, т.1. с.555; 61 [72] правило поместного Карфагенского собора - там же, т.2, с.215), а само звание христианина считалось не совместимым с лицедейством. Этим объясняются правила о непринуждении актеров, принявших Святое Крещение, исполнять далее их профессию (63 [74] правило поместного Карфагенского собора - там же, т.2, с.217); о принятии в общение актеров-христиан как отступников от веры только после покаяния (45 [55] правило поместного Карфагенского собора - там же, т.2, с.193); о запрещении рукополагать лиц, женатых на "позорищных" (т.е. актрисах) (18 апостольское правило - там же, т.1, с.80). Обзор канонического материала см. еще в главе "О зрелищах и различных театральных играх" в "Алфавитной синтагме" Матфея Властаря (М., 1996 [с изд. 1900 г.], с.266-268).
Все авторские рассуждения в этом абзаце о театре как "самом сатанинском из искусств" можно в полной мере оценить лишь учитывая, что Н. М. Тарабукин, по словам официальной характеристики 1939 года, был "единственным из московских искусствоведов, всецело посвятившим свою педагогическую работу подготовке работников искусств театра и кино". Добавим, что преподавал Тарабукин в ВУЗах искусств более 25 лет (с 1927 года, если не ранее, см. Летопись в конце настоящей книги) с полной самоотдачей: студенты очень любили его; что же касается студенток, то вокруг Тарабукина всегда можно было заметить свиту восторженных поклонниц. О культе Тарабукина в ГИТИСе вспоминают Н.Велехова (Театр, 1990, №1, с.101-102) и Б. И. Зингерман в предисловии к сборнику статей Тарабукина о В. Э. Мейерхольде (готовится к печати в 1998 году Институтом искусствознания).
По-видимому, "Философию иконы" с ее несколько надрывным пафосом (Тарабукин, не принимая с религиозной точки зрения искусства Возрождения, был все же первоклассным знатоком и ценителем его) можно в чем-то сопоставить с "Авторской исповедью" Гоголя или статьями об искусстве Льва Толстого, о которых Тарабукин упоминает в этой же главе немного ниже. Напомним также, что начиная с 1930-го года заниматься открыто анализом иконописи у Тарабукина - уже обвиненного в идеализме, антимарксизме, "правом" (а в 1936 году еще и в "формальном") уклоне, официально не утверждаемого ВАКом в давно присвоенных ему ученых степенях и званиях, на чьи публикации был наложен негласный запрет, - не было никакой возможности.
[4] Одно из наиболее ярких и известных святоотеческих и учительных творений, направленных против зрелищ, - знаменитый трактат Тертуллиана "О зрелищах", в котором автор, среди прочего, специально пишет о языческом происхождении игр и театральных представлений, доказывает, что по сути запрет на посещение их содержится в Писании, что они - творение дьявола и служителей его, от которых христиане отрекаются при Крещении, напоминает, что именно там предают на растерзание христиан (неточный рус. пер. см. в кн.: Квинт Септимий Флорент Тертуллиан. Избранные сочинения. М., 1994, с.277-293).
[5] Собственно τραγικοι χοροι и означает буквально "козлиные пляски", поскольку "трагедией" (τραγωδια) являлась первоначально песнь (ωδη) при жертвоприношении козла (τραγος) в честь Диониса.
[6] "Государство", 387b. Здесь и далее Тарабукин использует перевод Карпова (Сочинения Платона. 2-е изд., испр. и доп. Ч.3. СПб., 1863).
[7] Там же, 389а.
[8] Там же, 392b.
[9] Там же, 393с.
[10] Там же.
[11] Там же, 397d.
[12] Там же, 398ab.
[13] Там же, 399c.
[14] Там же, 404e.
[15] Nijinsky R. Nijinsky. London, 1933. Франц. перевод: Paris, [1933] (traduit par P.Dutray).
[16] 1829 года.
[17] Об этом же пишет Тарабукин в брошюре "От мольберта к машине" (М., 1922, с.42) и в статье "По поводу выставки немецкого искусства". - "Печать и революция", 1924, №6, с.115.
[18] Как следует из авторского примечания 42, Тарабукин пользовался изданием: Творения святых отцев в русском переводе, издаваемые при императорской Московской Духовной академии (далее - ТСО). Т.69. Творения св. отца нашего Максима Исповедника. Ч.1. Житие Преп. Максима и служба ему. Пер., изд. и примеч. проф. М. Д. Муретова. Сергиев Посад, 1915 (на обложке - 1916), с.X, XIII (предисловие). Сжатое изложение богословия преп. Максима можно найти в кн.: Епифанович С. Л. Преподобный Максим Исповедник и византийское богословие. 2М., 1996 (1Киев, 1915).
[18a] Ср.: Тарабукин Н.М. Материалы для биографии художника Михаила Соколова. - В кн.: Ярославский архив: Историко-краеведческий сб. М.; СПб., 1996, с.369.
[19] Из стихотворения А.С. Пушкина "Поэт и толпа" (в старых изданиях оно озаглавлено "Чернь").
[20] Этот рассказ имеется не у Павсания, а у Плиния Старшего, о котором автор упоминает в начале главы (Hist. nat. XXXV, 65, рус. пер. Г.А. Тароняна в кн.: Плиний Старший. Естествознание. Об искусстве. М., 1994, с.91). Ср., однако, Seneca, Controv. X, 34, 27 (краткое изложение свидетельства Сенеки можно найти в указ. изд. Плиния Старшего, с.510, примеч.1 к §66).
[21] "Поэтика", 1450а25.
[22] Пробел в оригинале.
[23] Здесь и ниже автор цитирует отцов церкви по статье Бачалдина (далее - Бачалдин), упоминаемой ниже: Бачалдин И.С. Изобразительные искусства и святые отцы церкви IV века. - "Вера и Церковь", 1902, кн.9, 10 (том 2). См. кн.10, с.677. См. также: ТСО, т.38, 1861, с.13 ("О надписании псалмов", 1, 3).
[24] Бачалдин, с.677. См. также: ТСО, т.43, 1868, с.336-337 ("Опровержение Евномия", кн.12, ч.2).
[25] Иов, гл.38. Тарабукин использует здесь: Бачалдин, с.677. См. также: ТСО, т.43, с.337.
[26] Бачалдин, с.675. См. также: Творения иже во св. отец наших Василия Великого, архиепископа Кесарии Каппадокийской. Новый испр. пер. Моск. Дух. академии. Т.1. СПб., 1911, с.8-9 ("Беседы на Шестоднев", беседа 1).
[27] Бачалдин, с.529, 530, 534-535 и др. См. также: Полное собрание творений св. Иоанна Златоуста в 12-ти т. СПб., 1895 сл. (имеется указатель в последнем томе).
[28] Бачалдин, с.689. См. также: Астерий Амассийский. Беседа на притчу о богаче и Лазаре. - "Богословский вестник", 1893, октябрь (= т.4), с.6-7 (имеется также в виде отдельного оттиска с теми же страницами, с указанием места издания: Сергиев Посад).
[29] Ср.: Писарев Д.С. Соч. в 4-х т., т.3. М., 1956, с.93, 373.
[30] Соловьев В.С. Первый шаг к положительной эстетике. - В кн.: Соловьев В.С. Литературная критика. М., 1990, с.64-66.
[31] Бачалдин, с.680. См. также: ТСО, т.45, 1871, с.523 ("К Адельфию схоластику").
[32] См. выше, примеч. 20.
[33] Подробно об этом см.: Бычков В.В. Эстетика поздней античности. М., 1981, с.167-179 [или переизд. под общим заголовком: Эстетика Отцов Церкви (Aesthetica Patrum I). Апологеты. Блаж. Августин. М., Ладомир, 1995].
[34] Полное собрание творений св. Иоанна Дамаскина. Т.1. СПб., 1913, с.354 ("Первое защитительное слово" , 16).
[35] Указанное в примеч. 18 издание Муретова, с.VII.
[36] Платон, "Софист", 266c; "Государство", 510e, 532с и др.
[37] Слова в квадратных скобках добавлены нами по контексту для синтаксической согласованности фразы.
[38] Афиней (13, 591е) и Плутарх ("Жизнеописания десяти ораторов", 849е) (рус. переводов нет, но некоторые подробности читатель может извлечь из книги: Плиний Старший. Естествознание. Об искусстве. М., 1994, примеч.6 на с.352-353). Достоверность анекдота вызывает сомнения.
[39] Источник цитаты не установлен. Похожие рассуждения см.: Леонардо да Винчи. Книга о живописи. М., 1934, с.77.